Строки письма из Владимирской области от Колесник Галины Васильевны
оживили голоса прошлого. Они говорили о детстве, проходившем на фоне
войны, о вмиг повзрослевших детях.
Письмо говорит о том, что до сих пор теплится во взглядах очевидцев
города, бойни и разрухи. Письмо рассказывает о том, что помогало этим
людям выживать и жить.
И ОСТАЛАСЬ В ПАМЯТИ ВОЙНА…
«Родились мы в селе Чирковка на Полтавщине. Было нас трое у родителей.
Брат Николай появился на свет в 1928 году, брат Ваня — в 1930 году и я,
Галя, самая младшая — в 1931году. Выпало нам тяжелое время. В 1933 году
началась или война. Бойня. Всех обкрадывали, убивали. Убили и нашего
папу, когда он пошел за продуктами в город Лубны. После его смерти
повадился к нам в дом один бандит, забирал последнее, что мама
зарабатывала. Поэтому переехали мы в село Онишки, что недалеко от города
Оржиця. Стали ходить там в школу. Братику Коле было тринадцать лет, а
мне восемь. Да недолго мы пожили спокойно. Кровавый след войны
протягивался к нашему селу. Горе, слезы, печаль сковывали все вокруг.
Сначала стали забирать на войну мужчин, а потом и женщин. Остались в
селе только старики и дети. Забрали и нашу маму копать окопы, и тетю
Настю, ее сестру. Тетю Настю не отправили далеко, у нее была маленькая
дочка, Анюта. Отец ребенка погиб в начале войны, и Анюта осталась с
бабушкой и дедушкой. А нашу маму увезли далеко, под город Драбов,
сказали, тоже копать окопы.
Остались мы в хате одни, да и в селе родственников у нас не было. А тут
началось что-то страшное, кругом все грохочет, горит. Грохот
подбирается все ближе и ближе к нашей хате. Мы с братом закрылись,
сидим, плачем. Куда бежать? Некуда. Гремит совсем близко, окна звенят.
Мы друг за друга вцепились, кричим. Слышим, на нашем дворе, шум,
чириканье какое-то, а не слова. Речь не наша. Брат говорит, это немцы.
Вдруг ломятся в двери, бьют. Выбили, ввалились в комнату, где сидели мы.
Кричат по-своему: «Киндык, киндык!» Так слышали мы, не понимали, что
они от нас хотели. Схватили нас за шкирку и вышвырнули с хаты. Видим, на
нашем дворе полно машин и танков. Наша хата стояла крайняя на холме, и
они к порогу притянули пушки с длинными дулами, установили их у входа и
направили прямо на город Оржиця. Мы с братом кричим, а они нам: «Шваль,
шваль!». Догадались мы, прогоняют нас прочь. А куда идти? Все
попрятались. Вдруг видим, через хату от нашей дедушка зовет к себе,
машет рукой. Побежали скорее. У него во дворе погребок входной, двери с
улицы. Он нас тянет туда. А внизу полно детей и стариков, друг на друге
сидят. Только залезли в погреб, как началось. Трещит, гремит, сверкает.
Страшно стало. Это немцы стреляли по Оржице, а с Оржицы наши палили по
немцам. Оказалось, немцы захватили Оржицу в кольцо, а в село заехали,
чтобы выйти навстречу нашим войскам. Здесь проходила магистраль, а рядом
протекала речка с болотами. Некуда нашим солдатам деваться, только идти
по магистрали. Оржиця горела. Над рекой и в болоте, лежали горы машин,
танков, коней и людей. Люди тонули в трясине, кричали, звали: «Братья,
сестры! Помогите!» А у нас в том погребе сердца разрываются от боли. Но
как помочь? И мамы нашей нет, и не знаем, где она. Так, сколько дней не
помню, сидели мы. А потом стали немцы выезжать из села. Снова грохот
стоял страшный, землю сотрясал.
Вдруг наступила тишина ненадолго. Послышался гул самолета, пролетел и
покружил. Мы не знали, чей самолет это был. Старики и дети вылезали
наружу, как слепые котята — в погребе было темно. Видим, какие-то
бумаги летят, бросились собирать. На листовках написано: «Смерть красной
сволочи!» Когда мы читали это, с самолета по нас стреляли. Выманили они
нас листовками, чтоб уничтожить живых. Мы бросились бежать кто куда.
Затаились. Все будто стихло, и вдруг снова гудит, кружит этот самолет. А
потом опять все стихло. Вылезли мы из погреба, крутимся рядом, не
знаем, куда нам идти. В хату боимся, потому что нет хаты. Крыша
провалилась, окна и двери выгорели, только верх русской печи торчит.
Деревья наши вырублены, немцы ими накрывали машины, танки, пушки, чтобы
не видно было, откуда огонь ведут.
Дедушку, в погребе которого мы сидели, я запомнила на всю жизнь. Даже
фамилию помню, других нет, а его да — Кужиль. Видит он, некуда нам
деваться. Одежда на нас мокрая, потому что от самолета прятались и
попали в болотную трясину. Пошел дед в свою хату, приходит назад и
говорит, что не нашел во что нас одеть. Ни штанов, ни рубашки, ни
юбочки, ни кофточки, ни пиджачка, ни платочка никакого, в общем ничего
подходящего. Тогда он направился в нашу хату. Слышит, а в кустах кто-то
есть. Перепугался он и хотел бежать, а то наша мама. С ней солдат. Она
узнала дедушку, вышла с кустов, стала его звать, плакать: «Где дети
мои?!». Дедушка успокоил ее, сказал, что мы с ним. Рассказал, что тут
происходило, сколько было немцев в хате, да и во дворе. Вышел из кустов
солдат, мама говорит: «Не бойтесь его, он меня домой привел, если бы не
он, пропала бы я». А сама еле передвигается, и то с палочкой. Мы с
братиком возле нее крутимся, прижимаемся к ней. Пошли в хату, в то, что
от хаты осталось. Подходим, а на окне, которое выходит как раз во двор,
висит немец вниз головой. Ноги наружу торчат. Они приехали к нам на
мотоциклах в блестящих плащах. Плащ и этом был. Но когда немец убегал
через окно, то зацепился плащом. Там его и убили. Зашли в хату, а внутри
полно всего: и муки, и яиц, и консервов. Чего только там не было.
Оглянулся солдат и говорит: «Где ж вы теперь будете жить?» И вернулись
мы в дедушкин погребок, посидели там. Солдат решил идти домой, проведать
родных. А жил он поблизости, в селе Мала Селецька — совсем рядом от
села, в котором родилась наша мама. Оно называлось Велика Селецька.
После войны эти села объединили в один колхоз. Жил солдат с мамой в
одной хате, а две его сестры — отдельно, своими семьями. Сам он был еще
не женат. Вот и пошел проведать родных, пока оказался недалеко. Он ушел,
а мама приказала нам сидеть в погребе. Сама надумала пойти в нашу хату,
напечь коржей, чтоб с мясом покушать и накормить всех, кто в дедушкином
погребе сидел вместе с нами. Мы с братом плачем: «Мама, не ходи туда
или давай и мы с тобой пойдем». Но дедушка нас не пустил, сказал ждать.
Он пошел с мамой, чтобы помочь ей печь растопить, воды принести. Мама
мясо мыла, коржи месила… Тут слышим — стрельба на улице. Мы с братом
бежать к хате, а нас люди не пускают. Коля вырвался и помчал, а меня
схватили. Я кричу: «Пустите, там мамочка моя!» Тут вижу Коля, братик, с
дедушкой несут на какой-то рядныне (кусок грубой ткани), маму. Принесли,
в погребе положили. Мы кричим: «Мамочка, мамочка!» А она не слышит, не
откликается. Без сознания была. Дедушка рассказал, что случилось. Видно,
когда мама растопила печь, пошел дым. Увидели это немцы и поняли, что в
селе еще кто-то остался в живых. Начали стрелять. Развалилась печь, и
маму придавило камнями. По голове как раз попало. А на улице грохотало
то тут, то там. Были немцы совсем близко. Мы с Колей стали мочить водой
тряпочки и прикладывать маме ко лбу. Прикладываем да причитаем:
«Мамочка, не умирай, не бросай нас, ты у нас одна, кому мы будем нужны».
Стрельба на улице утихла. Дедушкину хату слегка поковыряло снарядами,
но она выстояла, да и в хате что-то осталось. Мы перенесли маму туда, и
стала она в себя приходить, только не могла понять, что с ней и где она.
Сразу стала спрашивать: где мы, дети ее? А мы возле нее крутимся,
говорим: «Мамочка, мы здесь и больше тебя не бросим и никуда не
отпустим. Ты только успокойся и поправляйся». Стала она потихоньку
выздоравливать, все вспоминать. Но ногами передвигалась еле-еле, с
палочкой.
Вспоминала и рассказывала, где была, как познакомилась с тем солдатом,
как он ее спас. Оказывается, воевал там, где мама копала окопы. А тут
немцы стали наступать, началась стрельба. Все побежали, а мама не могла
— больные ноги не давали. Толкнули ее, упала. Все через нее
перепрыгивали, встать не помогали. Этот солдат увидел такое,
остановился, стал ее поднимать, просить: «Вставай, бежим». А она
подняться на ноги не может, плачет: «Бегите без меня, а то и вас убьют».
Но он не бросил нашу маму, помог пойти. Так добрались они к нашим
танкам, машинам да подводам. Он уговорил людей взять маму на подводу, ее
уложили и дальше уже везли. Так они и познакомились. Разговорились.
Узнали, что родные села расположены рядом. Мама рассказала ему, что она
из села Онишек, и остались там мы, ее дети, сын Коля и дочка Галя. Где
мы? Что с нами? Живы ли?... А вокруг Оржиця горит, все сметают немцы с
земли. Мама наша говорит: «Если бы я могла пойти ногами, то сейчас бы
побежала искать детей. А так, куда вы меня везете, я должна найти
детей». Тогда солдат говорит ей: «Ну, рассказывай, где твое село
находится?». Она рассказала. Доехали они до Онишек, встали, пришли, а
хаты нет. Солдат вздыхает, говорит: «Кто ж тут поможет, хата сгорела,
одни развалины, нигде никого не видно, все попрятались, даже, те, у кого
хаты целые стоят». Да хорошо, что увидели дедушку, который пришел к
нашей хате поискать одежду. Так мама узнала, что мы живы.
Что же дальше делать? В селе никого не видно, прячутся. Только полицаи и
предатели по улицам шатаются. Потом пришла наша тетя Настя, которая
тоже вернулась в село, забрала нас к себе. У нее жила девушка лет
семнадцати. Когда была стрельба, она выбралась из болота и убежала от
немцев. Тетя Настя ее приютила и предупредила, что если будут
спрашивать, чья она, говори, что я — твоя мама. Так и жили мы вместе. Но
однажды пришли немцы и с ними полицаи, проверять, кто и где живет.
Полицай сразу к девушке: «А это кто?» Тетя Настя говорит: «Это моя
дочка». А он: «Твоя еще маленькая, она в люльке лежит!» Схватили
девушку, кричат, что она еврейка. Вытащили во двор и расстреляли на
наших глазах. Мы стоим перепуганные, думали всех перестреляют. А они и
правда на нас показывают, что-то по-своему лопочут. Но полицай, который
был из нашего села, сказал им что-то, и нас не тронули.
Стали мы дальше жить потихоньку. Тетя Настя на работу ходила, а мама
больная лежала. Во дворе у тети была корова, и мы с братом за ней
ухаживали. Маленькую Анютку, дочку тетину, нянчили. А тут я сильно
заболела, слегла с высокой температурой. Брат Коля сам по хозяйству все
делал. Так время и текло. Приходит однажды дедушка, который нам всегда
помогал: и прятал нас, и за мамой ухаживал. Пришел не один, а с
мужчиной. Дедушка сказал: «Это тот солдат, который маму вашу спас, хочет
с ней поговорить». А пришел он, оказывается, маму в жены звать. А она
говорит: «Ну, кому мои дети нужны?». А он: «Ты мне нужна, значит и дети
твои мне нужны. Я их усыновлю, удочерю, и твои дети будут моими.
Распишемся, будешь моей женой и хозяйкой». Да мама все переживала, как
его мать встретит женщину с двумя детьми. Солдат стоял на своем. Я
хозяин: как скажу, так и будет. Мама все отказывала и отказывала, а он
опустился перед ней на колени и просит. Потом стал нас с братом просить,
чтоб мы маму уговорили. Начал нам втолковывать: «Где же вы будете жить?
Ваша хата вся развалена. А у меня хата целая и мама в той хате живет.
Хата из двух половин. Сени, русская печь, которую можно топить, готовить
на ней и спать зимой, не мерзнуть — это на одной половине. На другой
половине тоже русская печь. Обе половины хаты большие. Можно жить всем
вместе, а можно и по две стороны, как понравится». Мама плачет, что она
больная, поправится или нет неизвестно. А он ее уговаривает, обещает,
что будет ей помогать и детям тоже. И до того нам стало его жалко, что
начали и мы маму просить, чтоб она согласилась. Так и решили. Я с
температурой, не могу никуда пойти. Тогда он говорит: «Мы пойдем, а за
Галинкой придем, когда у нее температура немного спадет». Надумали
забрать меня в воскресенье. Они ушли, а я в плач, потому что осталась.
На улице дожди идут и идут. Грязище такое, что не пройти. Вдруг дня
через три-четыре приходит братик Коля, и я давай собираться. А он мне
говорит: «Галя, ну куда ты пойдешь? Дождь, грязь, а ты больная такая, не
дойдешь. Что я буду делать? А дядько, хоть уже батько, договорился в
воскресенье о лошадях в колхозе. В воскресенье приедем и заберем тебя». А
я не верю, собираюсь да причитаю, что они меня обманывают, бросили
меня. А он мне говорит: «Ну чего б мы тебя бросили? Просто ты больная, а
дождь идет и идет». Николай пошел, а я за ним: он остановится, меня
вернет, а сам опять идет. Обернется, а я иду за ним и плачу. Так он
несколько раз меня заворачивал, а я снова следом. Тут он не выдержал,
повернулся ко мне, обнял и заплакал: «Сестричка, моя родная, как бы мы
тебя бросили, мама плачет за тобой, что ты заболела, и за мной плачет, а
сама больная. А отчим или отец уже все сделал. В сельраде их с мамой
расписали, и нас он усыновил и удочерил, чтоб нас с хаты не выгнали,
потому что слышал я, что он опять уходит на войну». Так, разговаривая,
пришли мы туда, где мама теперь жила. Отец тоже был дома, заплакали они:
«Ну чего ж ты пришла? Мы в колхозе договорились за телегу, а в
воскресенье собирались за тобой ехать. Братик пошел тебя проведать,
узнать, как твое здоровье и сказать, что в воскресенье приедем за
тобой». А я плачу: «Думала, что вы меня бросили». А отец говорит: «Не
плач, теперь твоя мама, моя жена, а вы — мои дети, будем жить в этой
хате. Она теперь ваша, а меня называй теперь папой».
Не помню, сколько прожили мы вместе, сколько он побыл дома, как село
заняли немцы. Стояло оно в стороне от основной дороги. На болоте, под
горой. Вел туда только один путь. Чтоб попасть в село, нужно было от
основной дороги проехать километра три. Вот немцы зашли в него и стали
хозяйничать. Сразу заставили начальство колхоза — и голову колхоза, и
голову сельрады — вывозить телят, поросят, курей. Словом все, что надо
им было на передовой. Нужно им кормить своих офицеров и солдат. Также
везли все в Германию. Вывозили не только скот, но и людей. Забрали всю
молодежь шестнадцати-семнадцати лет. Тогда почти все мужчины, что
остались в селе, все наше сельское начальство, собралось и ушло в
болота, в партизаны. Пошел и наш отец. А мы остались жить в Велыкий
Селецький. Немцы заставляли работать. Полицаи им помогали и за нами
следить, и вывозить все на фронт или в Германию. Моему брату в 1941 году
было тринадцать лет, а мне восемь. Забирали семьи коммунистов,
начальников, отцы которых пошли в болота к партизанам. Уводили, и они
исчезали навсегда. Мы догадывались — расстреливают. В нашем селе
развелось много предателей и полицаев. Фамилию одного предателя я помню
до сих пор, звали его Грак. Он был старостой, а его сынок полицаем.
Молодежь и детей до семнадцати лет — всех, кого не отправили в
Германию, заставляли работать. Мы не хотели. Полицаи нас били плетками и
гнали трудиться. Мы пололи, собирали зерно, а потом его грузили на
баржи. Таскали сами, старые и малые, это зерно ведрами, торбами, что у
кого было под рукой. Как загрузим барж шесть, семь, то детвору
заставляют ехать в города Лубны, Засулье. Гнали, чтоб там грузили и
отвозили на станцию. А дожди шли и шли недели две. Нас заставили
освобождать баржи, потому что они были нужны. Стали мы выгружать,
насыпали в торбы, в мешки. Потом двое брали мешок, ставили тебе на
плечи, а он тяжелый, иногда и упадешь. Так полицаи били нагайками,
заставляли вставать. Люди с нашего села, изменники.
Наступил день, когда еды совсем не стало. А немцы сидят в кубриках и
едят. Садятся так, чтобы мы видели, как они кушают. Кормили их и мясом, и
консервами, всем. Мы голодные, падаем с голода, а они нас подгоняют и
бьют. Если у людей в огородах оставалась морковка или бурячок, мы все
подбирали. Найдем и грызем. А дожди идут и идут. Мы мокрые, в грязи. Но
вот стали утихать ливни, а зерно на земле сырое лежит. Лопатим его
лопатами, сушим. Привезем на станцию, а его не принимают, влажное.
Сушим, сушим на току, а они возьмут анализ, и опять возвращают. Мы
думали там и пропадем.
Когда окончились дожди, дорога подсохла, и приехали к нам с Селецькой.
Родные, у кого были, собрали все, что смогли и привезли нам кушать.
Привез и брат Коля, а по дороге к нему присоединился еще парень и
дедушка старенький. Приехали на волах. Тогда дорог не было таких, как
теперь. Не дорога, а разбитый чернозем. Я стала расспрашивать о маме.
«Та как, плачет все за тобой, а сама такая больная», — ответил он.
Попросила я братика не говорить маме, как нам тут тяжело, какие мы
голодные, как под нагайками работаем, как у нас сил не хватает, а они не
дают ни постоять, ни присесть отдышаться хоть немного. «Сестричка, —
говорит Николай, — «Береги себя тут, как только можешь, а я маме буду
все помогать делать и кушать дам, ты только тут держись. Скоро…Скоро…»
Сказал он, а что не договорил, я поняла. Тут полицаи, что следили за
нами, кричат ему: «Что ты, как разведчик, сюда приехал?». Так моего
братика называли, догадывались, что он собирал по селам сведения о
немцах, а потом передавал их партизанам. А он им говорит: «Я привез им
всем покушать. Что же вы ничего не делаете, а едите, а их, детей,
заставляете работать, да еще и голодными!» Полицаи стали кричать, что
они сейчас и его заставят работать. Я перепугалась, прошу братика:
«Молчи. Видишь, какие они фашисты, ни с кем не считаются. Лучше молчи и
дома берегись, видишь, какие угрозы».
Брат мой, хоть и молодой был, но работал в колхозе учетчиком. Все
замерял на земле: сколько посеяли, сколько чего посадили, сколько
пропололи. Вел счет всему. Я на полях тех полола, когда заканчивали
работу. Он заходил за мной, вместе шли домой. Идти было далеко. Сначала
по полю, где земля — сплошной чернозем, потом поднимались по горе. С
горы сходили или съезжали зимой вниз, и тогда уже направлялись через
лес. В чаще протекала река. Летом она пересыхала, появлялось болото.
Через речку был мост. Мы по нему проходили и попадали на дорогу, которая
вела прямо в наше село. Километра три по песчаной земле, по обе стороны
сосны растут. Потом снова болота и речка Сула. Глубокая и широкая. По
ней плавали баржи в Лубны, Засулье и дальше. Мы жили на берегу маленькой
речушки, которая впадала в Сулу. Хата наша стояла на леваде во время
разлива. Когда вода сходила, то появлялось дно речки, и там паслись
коровы. Были тут и болотистые места. Рос очерет, рогоз, сытьянг, лыпина
та осока. И все прямо возле нашего огорода. Тут мы привязывали лодку, да
не только мы. Получалось все, кто имел лодки, привязывал их прямо у нас
в огороде. Сюда люди приплывали на лодках. Место было очень удобное —
река Сула рядом, можно выплыть по ней. На другом берегу луга.
Один раз шли мы с братиком домой. Дошли к горе, а возле нее горох рос
посаженный. Я забегу вырву гороха и снова к брату Николаю возвращаюсь. И
девочка какая-то тоже горох рвала. Вот я зашла в горох, а братик мне
говорит: «Я пойду потихоньку, но ты недолго здесь лазь, догоняй». А тут,
откуда только подвода взялась? На ней полицаи, немцы. Повыскакивали с
подводы и за нами в горох, кричат что-то по- своему. Мы давай убегать:
девочка в одну сторону, а я в другую. Не по дороге, а с горы по кустам
та ярам вниз, где работала наша бригада. Там стояло несколько хаток. Я
хотела в них спрятаться. Только сбежала с горы, а немцы меня на улице
перехватили. Я назад на гору — они за мной. Так меня загоняли, что я уже
ничего не понимала и не помнила, как очутилась в сенях одной из хат.
Тут выходит ко мне дядька какой-то. Говорит: «Дытыно, що с тобой?» А я
боюсь отзываться, думаю, что это полицай. А он говорит: «Не бойся,
дытыно, я не полицай. Я тут живу и работаю в бригаде, на конюшне. А где
ты была, что такая оборванная, вся в крови?» Я ему рассказала, как шла с
братом с поля, а на горе горох рос, зашла нарвать. А тут, откуда ни
возьмись полицаи и немцы! Стали за мной гоняться. Я вниз с горы, и они
за мной, я на гору, и они за мной. Потом они меня бросили, а как сюда
попала, не помню. Тогда дядька мне сказал, чтоб я не боялась, потому что
полицаи и немцы поехали в село. «А кто твой братик?» Я рассказала, что
мой братик — Колесник Николай Васильевич. Дядька тогда и говорит, что
знает нас, мы даже немного родичи — «Ваш отец был моим двоюродным
братом». Стал он меня расспрашивать, как он сейчас жив или нет. Я ему
передала то, что мама рассказывала: как пошел батька в Лубны, да так и
не дошел. Сам не выдержал, умер, или кто-то убил. Уж очень он плох был в
1933 году: пухлый от голода, а нас спасал. Наш один братик умер от
голода, вот батька и пошел за продуктами. Поговорила я с дядькой,
пересидела немного и пошла. Иду, а Николая не видно. Куда он так быстро
делся? Я по дороге побоялась возвращаться, свернула в лес сосновый, так
и дошла до села. А дома меня встречают Николай с мамой, смеются. Да
увидели, что я вся оборвана, в крови, перепугались, стали расспрашивать.
А я плачу, дрожу: «Куда ты, братик, так быстро делся, меня бросил». А
он начал рассказывать, что ехала мимо подвода с полицаями да немцами,
спрашивают: «Сестричку ждешь? Она, там, в горах горох собирает, скоро
придет. Садись, сыщик, чего боишься?» «А я и не боюсь», — ответил он и
сел на подводу. Едем, а они смеются: «Мы ее попугали немного, ну ничего,
живая придет». Стали меня мама и братик расспрашивать: ничего ли немцы
со мной не сделали? Братик грозится, что попугает их теперь, а мама и я в
слезы, говорим: «Не надо, они и так подозревают, что мы с партизанами
встречаемся. Следят везде и меня запугивают, хотят поймать, чтоб я им
рассказала, где прячутся партизаны. Хотят выпытать, где наш Илько,
председатель сельрады». Уговорила я братика их не трогать, молчать.
Очень боялась, что они его убьют, потому что итак то сыщиком, то
разведчиком называют. Договорились мы с ним, что будем молчать, а дело
свое и дальше осторожно продолжать делать. Попросил меня братик, чтоб я
береглась от них. А я после этого случая долго в себя прийти не могла.
Только лягу с вечера спать, закрою глаза и кричу, карабкаюсь на камин
русской печи. Мама и братик держат, а мне кажется, что это полицаи
схватили.
Прошло дней три-пять. Мама и Николай пошли на работу в колхоз. Рано
еще, солнце не взошло, а они уже на работе были. Я встала, вышла во двор
в одной рубашке, потому что в двери только берег виден, да наш огород. В
огороде сено, дрова, очерет — все мы косили и заготовляли, чтоб топить
русскую печь. Все сложено скирдах и в «копыцях». Как вижу, выходят со
всех сторон немцы и полицаи. Окружили хату, сарай, «чиркотят» по-своему,
кричат: стой, а то стрелять будем! Я стою, подходят ко мне трое,
четверо или пятеро, а остальные стоят вокруг, оточили весь наш огород и
берег. Подходят и говорят: «Ну, теперь ты одна, никуда не убежишь, не
денешься». А я их узнала. Это были те, которые в горах гонялись за мной,
когда я собирала горох. Да еще полицаи: староста, его сынок и другие с
ними. Стали меня спрашивать, грозиться: «Теперь ты все скажешь!»
Спрашивают меня: «Где председатель? Видели, как он на лодке к вашему
берегу пристал. Говори. Где он теперь? Где он? Где вы его прячете?» А я
ничего не знаю, ничего не видела. «А брат твой где?» Я ответила, что
мама и брат на работе.
В наших сенях стояла лестница, по которой мы на чердак забирались.
Стали они кричать, чтоб я на чердак лезла, а я упираюсь, не лезу. Снова
кричат, а им в ответ: «Чего я туда полезу?» Тогда один из них ударил
меня автоматом по коленям. Я упала, а он повторяет — вставай и лезь. А я
не встаю. Схватил меня за волосы, а они были густые и длинные, намотал
на руку и поднял. Поднял на щабель лестницы, несет вперед, а сам сзади
поднимается. Толкает на чердак, а там темно. Он волосы не отпускает, все
вперед меня толкает, да еще и прячется за меня. В каждый угол меня на
чердаке тыкал. Назад пошел сам вперед, а меня за волосы тянул сзади.
Стянул вниз по лестнице в сени и бросил. Вышли они, а я не могу на ноги
встать. На четвереньках вылезла из сеней во двор, вижу, пошли в сарай. Я
думаю про себя: «Может и правда он в сарае». Когда вижу, вышли они из
сарая и начали все копыци, все то, что стояло и сушилось для топлива,
очерет и другое, разбрасывать. Долбались, искали, думали, что он там
закопался. Не нашли ничего и ушли прочь. Куда ушли, не знаю. Может,
откуда-то наблюдали за нашим двором и берегом. А Илько, наш
председатель, и правда был в нашем сарае. Сарай такой дряхлый, потолок
провалился. Он как-то туда залез и замаскировался. Полицаи внизу все
потормошили и вышли. А если бы нашли, то убили бы и меня, и его.
Братик мой Коля днем на работе везде все узнавал. Ночью собирались
мужчины и обговаривали, что нужно партизанам передать, какие данные. И
те, за которыми полицаи не следили, плыли в назначенное место. Партизан
собралось у нас много, а мы сообщали им: сколько немцев в селе, сколько
полицаев и предателей, где кто живет. Ночи у нас темные: ни освещения,
ни радио. Как нагрянули партизаны на Селецькую… Кто из врагов убежал,
кого убили. Одним словом — освободили село от фашистов, предателей да
полицаев. От тех, кто командовал при немцах. Освободили от тех, кто
помогал забирать и телят, и поросят, и людей вывозить в Германию. А туда
вывезли многих, и нашу тетю Любу, и Вовкиных, и Николая Биловых маму.
Как освободили село от фашистов, стали набирать новое колхозное
начальство и моего брата Николая выбрали. Раньше он был учетчиком, а
теперь его назначили бригадиром и ревизором. Да не только этим он
занимался. В бухгалтерии, в конторе, никто не мог свести концы с
концами, сделать отчет. Они звали моего брата Николая, чтобы он посчитал
и закончил все.
А война гремела все дальше и дальше. От отчима не получали долго писем,
а потом пришел он, только на костылях. Дома лечился, стал потихоньку
поправляться: сначала с одним костылем ходил, потом с палочкой. И снова
забрали его на фронт. Ждали мы писем, но их не было. Только в 45 году
пришло извещение, что Федоренко Йосип Аврамович погиб в конце войны.
Брат Николай трудился бригадиром и ревизором, а я на разных работах
была. И ездовой на быках, и на конях, и свою корову спрягала с
соседской, да волочили поклажу. Возили все, что поспевало на полях.
Маме, как и всем в колхозе, распределили гектары земли. И нужно было их
полоть и убирать. Но не могла она работать, с такими больными ногами еле
ходила. Стала я обрабатывать эти гектары. Было мне тогда, в 1945 году,
14 лет, а брату — 17 лет. Я старалась не отставать от старших, полола
хорошо. Могли забраковать, если плохо пополешь или соберешь урожай.
Домой приходила еле живая. Мама переживала, плакала, жалко было ей меня.
Я ее успокаивала, что стараюсь, от остальных не отстаю. Но заболела она
еще сильнее. Положили мать в районную больницу, в город Оржицю. Лечили,
лечили, но ничего не помогло. Вернулась она в село, со справкой о том,
что работать не способна. Группу по инвалидности тогда не давали.
Война разрушила все. Весь урожай полей, освобожденных от немцев
колхозов, вывозился на фронт. 1946 год — засуха, 1947 год — голодовка.
Невозможно было жить, но люди выживали. До войны в каганах закапывали
картошку, там она пролежала почти семь лет. Конечно же, вся пропала. Но
мы эти каганы искали, откапывали. А картошка гнилая, высохшая. Снимали
черную кожуру, а под ней крахмал с горошину. Мы его выбирали, мыли,
вымачивали. А картошка гнилая, вонючая. Но очень есть хотелось, потому
крахмал сушили. Потом собирали желуди с дуба, лущили, сушили, разминали
на жорнах, мололи на муку. Собирали, сушили, мололи всякую траву:
спорыш, подорожник, одуванчики. После муку соединяли с крахмалом, что с
картошки собирали, и пекли оладики. Они воняли. Теплыми нельзя было
есть. Ели холодными, еще и носы закрывали. Так прошли наше детство,
юность. Брата Николая забрали в армию, хоть тогда призывали и отправляли
на Донбасс. Нужно было отстраивать разрушенные войной города, заводы,
фабрики. В детстве мы в школу почти не ходили. То одна голодовка, то
война, то работали день и ночь, то другая голодовка уже в 47 году. Не
помню, сколько брат смог закончить классов в школе. Записали ему шесть
или семь. Успел он до войны учиться, да и те не все толком ходил.
Некогда было. Выживали и трудились, чтобы уберечь маму, вылечить. Она
нас спасала в 33 году от голода. Папа не выжил, а она работала с раннего
утра до позднего вечера, сама пухла, но не сдавалась.
Когда брата забрали на Донбасс, он стал там работать, а вечерами
учиться в вечерней школе. Поступил в техникум, потом в институт. Он с
детства любил учиться, и учил других. Эта тяга к знаниям осталась на всю
жизнь. Он прошел путь от простого каменщика до заместителя начальника
комбината по строительству по всей Украине. Награжден медалями за
«Доблестный труд в Великой отечественной войне 41-45 гг» и «Участнику
трудового фронта» к 30-летию, 40-летию и 50-летию победы. И за заслуги
после войны почетным званием заслуженного строителя Украины. Такая
жизнь, такая судьба. Раскидала нас на разные стороны, а потом соединила
надолго вместе и вновь развела уже навсегда…».
Когда мне было около десяти, а брату восемь, то отвез нас дедушка
на Полтаву. Вышли на станции Лубны. Оттуда забрал нас дедушкин
племянник, вез на «бобике» через поля. Солнечно, зелено, и мы зеленые
открываем просторы деревенские, не догадываясь, что таит их прошлое.
Странное название «Велика Селецька» озвучено мамой, а дедушка, еще
молодой и бравый, вносит сумки в дом, где мы будем жить две недели.
Помню, как родственники долго сидели, вспоминая что-то за столиком во
дворе. Мы, маленькие и любопытные, не понимали, о чем можно говорить до
самой ночи. Помню, как плавали мы по речке Суле. Дедушка управлял лодкой
справно, и теперь я только представляю, что в его памяти происходило на
поросших травой берегах. Там, где мы ловили рыбу и пробовали первую
уху, возможно, дедушка передавал партизанам важные данные. Там, где мы
видели разрушенные и поросшие очеретом стены, жил он с сестрой и мамой,
начал долгий путь к уважаемым должностям. Там, где мы гоняли с местной
детворой, проезжала военная техника. На полях, таких зеленых, будто из
сказки, жители Селецькой отмечали какой-то народный праздник с венками,
украинскими вышыванками, песнями и хороводами. Что может запомнить
ребенок? Что вспомню я? Строки письма дедушкиной сестры Галины Колесник
спрашивают меня об этом, когда дедушки нет в живых. Дети войны делят с
нами память, мы сохраняем ее и передаем другим.
|